— Эти псы смердящие, Государыня, ходят по церквам, распускают слухи мерзкие… Но Государь запретил их трогать… мы-то их давно бы…

— Я тебя спрашиваю — что они говорят?!

— Ну… говорят они, что вы по ночам китайской мазью тело мажете, после чего собакою оборачиваетесь…

— И бегу по кобелям! Так?

— Так, Государыня.

— Так при чем здесь Артамоша? Он же просто слухи перепевает! Артамоша!

Ходит она, бормоча гневно. Очи пылают. Берет Гюкал, отпивает. Вздыхает:

— Мда… перебил ты мне аппетит. Ладно, пшел вон…

Встаю, кланяюсь, пячусь задом.

— Погоди… — задумывается она. — Чего, ты сказал, Прасковья хотела?

— Сельди балтийской, семян папоротника и книг.

— Книг. А ну пошли со мной. А то забуду…

Идет Государыня вон из столовой, распахиваются двери перед ней. Поспеваю следом. Проходим в библиотеку. Вскакивает с места своего библиотекарь Государыни, очкарик замшелый, кланяется:

— Что изволите, Государыня?

— Пошли, Тереша.

Семенит библиотекарь следом. Проходит Государыня к полкам. Много их. И книг на них — уйма. Знаю, что любит читать с бумаги мама наша. И не токмо «Зловещих мопсов». Начитанна она.

Останавливается. Смотрит на полки:

— Вот это будет хорошо и долго гореть.

Делает знак библиотекарю. Снимает он с полки собрание сочинений Антона Чехова.

— Отправишь это Прасковье, — говорит Государыня библиотекарю.

— Слушаюсь, — кивает тот, книгами ворочая.

— Все! — поворачивается мама наша, идет вон из книгохранилища.

Поспешаю за ней. Вплывает она в покои свои. Двери позолоченные распахиваются, звенят бубны, тренькают балалайки невидимые, запевают голоса молодецкие:

Ты ударь-ка мине Толстой палкой по спине! Палка знатная! Спина ватная!

Встречает Государыню свора приживалов ее. Воют они радостно, верещат, кланяются. Много их. Разные они: здесь и шуты, и монахини-начетчицы, и калики перехожие, и сказочники, и игруны, и наукой покалеченные пельмешки, и ведуны, и массажисты, и девочки вечные, и колобки юктрические.

— С добрым утром, мамо! — сливается вой приживалов воедино.

— С добрым утром, душевные! — улыбается им Государыня.

Подбегают к ней двое старых шутов — Павлушка-еж и Дуга-леший, подхватывают под руки, ведут, расцеловывая пальцы. Круглолицый Павлушка бормочет неизменное свое:

— В-асть, в-асть, в-асть!

Волосатый Дуга ему подкрякивает:

— Ев-газия, Ев-газия, Ев-газия!

Остальные пританцовывать начинают, смыкаются вокруг Государыни привычным хороводом. И сразу вижу — подобрело лицо ее, успокоились брови, остыли глаза:

— Ну, как вы тут без меня, душевные?

Вой и скулеж в ответ:

— Плохо, мамо! Пло-о-охо!

Валятся приживалы перед мамой на колени. Пячусь я к выходу. Замечает:

— Комяга!

Замираю. Манит пальцем казначея, достает из кошелька золотой, кидает мне:

— За труды.

Ловлю, кланяюсь, выхожу.

* * *

Вечер. Снег идет. Едет «мерин» мой по Москве. Держу я руль, а в кулаке золотой сжимаю. Жжет он мне ладонь, словно уголек. То не плата, то подарок. Небольшие деньги — всего червонец, а дороже тысячи рублей он для меня… Государыня наша в душе всегда бурю чувств вызывает. Описать их трудно. Как бы две волны-цунами сталкиваются, сшибаются: одна волна — ненависть, другая — любовь. Ненавижу я маму нашу за то, что Государя позорит, веру народную во Власть подрывает. Люблю же ее за характер, за силу и цельность, за непреклонность. И за… белую, нежную, несравненную, безразмерную, обильную грудь ее, видеть которую мне иногда, краешком глаза, слава Богу, удается. А внезапные повечерние смотрины эти ни с чем несравнимы. Увидеть искоса грудь Государыни нашей… это восторг, господа хорошие! Одно жалко, что предпочитает Государыня наша гвардейцев опричникам. И предпочтение ее вряд ли переменится. Ну, да это — Бог ей судья.

Гляжу на часы: 21.42.

Нынче понедельник, в 21.00 трапеза опричная началась. Опоздал. Ну, да не страшно. Общая трапеза повечерняя у нас токмо по понедельникам и четвергам в батиных хоромах проводится. Это на Якиманке, в том самом особняке купца Игумнова, где потом почти целый век гнездился посол французский. После известных событий лета 2021 года, когда Государь французскую посольскую грамоту публично разорвал, а посланника, уличенного в подстрекательстве к бунту, из России выслал, особняк опричнина заняла. Таперича там не французы тонконогие семенят, а Батя наш любимый в сапогах сафьяновых прохаживается. Каждые понедельник и четверг устраивает он нам в нем ужин. Дом этот затейливый, красивый, о марине русской напоминающий, словно нарочно для Бати выстроен был. Ждал, когда Батя наш дорогой в него вселится. И дождался. И слава Богу.

Подкатываю к особняку. А там уж все красным-красно от наших «меринов». Словно божьи коровки вокруг куска сахара, сгрудились они вокруг особняка. Встаю, вылезаю, подхожу к крыльцу из камня точеного. Молча впускают меня суровые привратники батины. Вхожу внутрь, скидаю кафтан на руки слугам. Взбегаю по лестнице к дверям широким. Возле них стоят двое придверников в светлых кафтанах. Кланяются, отворяют передо мною двери — и сразу — гомон!

Как улей гудит трапезная! Звук этот любую усталость снимет.

Большой зал весь полон, как всегда. Восседает здесь вся московская опричнина. Сияют люстры, горят свечи на столах, золотятся чубы, качаются колокольцы. Славно! Вхожу с земным поклоном, как и положено опоздавшему. Следую на свое место, поближе к Бате. Столы длинные в зале так поставлены, что все упираются в один стол, за которым сидят Батя и оба крыла — правое и левое. Усаживаюсь на свое законное место — четвертым от Бати справа, между Шелетом и Правдой. Подмигивает мне Батя, а сам пирожок надкусывает. Опоздание тут грехом не считается: у всех нас дела, бывает, и за полночь затягиваются. Подносит мне слуга чашу с водой, омываю руки, отираю полотенцем. И глядь — как раз перемена блюд. Вносят слуги батины индюшек жареных. А на столах — только хлеб да кислая капуста. В будние трапезы Батя разносолов не любит. Из пития — кагор в кувшинах, квас да вода ключевая. Водки в будни здесь пить не положено.

Наливает мне Правда кагору:

— Что, брат Комяга, захлопотался?

— Захлопотался, брат Правда.

Чокаюсь с Правдой, с Шелетом, осушаю бокал свой единым духом. И сразу вспоминаю, что давно не ел обстоятельно: у Государыни, как всегда, от волнения кусок в горло не лез. Голод — не тетка, пирогом с вязигой не угостит… Вовремя, ох вовремя ставит слуга на стол рядом со мною блюдо с индюшкой, обложенной картошкою печеной да репою пареной. Тащу себе ногу индюшачью, впиваюсь зубами: хороша, поупрела в батиной печи славно. Шелет крыло кромсает, причмокивает:

— Нигде так хорошо не поешь, как у Бати нашего!

— Святая правда! — рыгает Правда.

— Что верно — то верно, — бормочу, сочное мясо индюшачье проглатывая. — Батя наш и накормит, и обогреет, и заработать даст, и уму-разуму научит.

Гляжу краем глаза на Батю, а он, родимый, словно почуяв одобрение наше, быстро подмигивает, да и сам закусывает как всегда неспешно. За ним, родным, мы все как за стеною каменной. И слава Богу.

Ем, а сам батин стол оглядываю. По краям, гам, где крылья опричные кончаются, как обычно гости уважаемые сидят. И сегодня тоже: справа широкоплечий митрополит Коломенский с седобородым параксилиархом из Елоховского, десятипудовый председатель Всероссийского Общества соблюдения Прав Человека со значком СМА [14] , улыбчивый отец Гермоген, духовник Государыни, какой-то моложавый чин из Торговой Палаты, торгпред Украины Стефан Голобородько и старый друг Бати предприниматель Михаил Трофимович Пороховщиков; слева — неизменный главный врач опричнины Петр Сергеевич Вахрушев с вечным помощником Бао Цаем, осанистый одноглазый командир Кремлевского полка, певец песен народных Чурило Володьевич, вечно недовольный Лосюк из Тайного Приказа, чемпион России по кулачному бою Жбанов, круглолицый председатель Счетной Палаты Захаров, батин егерь Вася Охлобыстин, окольничий Говоров и главный кремлевский банщик Антон Мамона. Поднимает Батя бокал свой с кагором, а сам встает. Стихает гомон. Возвещает Батя зычным гласом:

вернуться

14

Союз имени Михаила Архангела.